Гроссман Василий

Жизнь и судьба Василия Гроссмана

На скромной гражданской панихиде, когда провожали в последний путь Василия Гроссмана, Илья Эренбург сказал: "Говорят, Гроссман тяжело умирал. Он тяжело и жил". Действительно, трудными, безрадостными, без преувеличения трагическими были последние годы Василия Семеновича. Но я знал его задолго до этих наступивших для него черных дней и помню его жизнерадостным, оптимистичным, с никогда не покидавшим его чувством юмора, склонностью к шутке и даже дружескому розыгрышу.

Мы познакомились и, смею сказать, подружились с ним в редакции центральной военной газеты "Красная звезда", где оба работали с первых дней Великой Отечественной войны.

Гроссман сразу стал одним из самых популярных и авторитетных фронтовых корреспондентов этой газеты, да и всей советской печати. Неутомимым, безотказным, бесстрашным. В его корреспонденциях и очерках зоркая, острая наблюдательность сочеталась с несколько неожиданной в глубоко штатском человеке точной и грамотной характеристикой военной обстановки. И написаны многие очерки Гроссмана с таким литературным мастерством, что по сей день читаются как подлинно художественные новеллы. Таковы, например, "Глазами Чехова" из-под Сталинграда или "Треблинский ад" из Польши. Выступления Гроссмана на страницах "Красной звезды" высоко ценились в армии, и если в редакцию из штаба какого-нибудь фронта приходила телеграмма "Пришлите Гроссмана", было ясно - готовится серьезная операция.

Мы как-то столкнулись в коридоре редакции.

-Как дела, Вася? - спросил я. - Здоровье? Политико-моральное состояние? Творческие планы?

- Спасибо. Вот послезавтра выезжаю под Варшаву. Там, похоже, предполагаются кое-какие события. Может быть, поедете со мной? - предложил он, улыбаясь не без некоторого ехидства, ожидая, видимо, что я под каким-нибудь предлогом с благодарностью откажусь.

- А что, можно и поехать, - сказал я.

-Нет, я серьезно.

- Ну, и я серьезно.

Погожим сентябрьским днем 44-го года на новеньком редакционном "виллисе" мы трогаемся в путь. За рулем - девушка-шофер Лена и, кроме меня с Гроссманом, военный обозреватель газеты полковник Коломейцев. А дня через три мы уже колесим по дорогам и городам Польши, пядь за пядью освобождаемой советскими войсками от свирепо сопротивляющихся немцев. Мы - в древнем Люблине. Еще нет и месяца, как отсюда после ожесточенных боев выбиты оккупанты и город объявлен временной столицей Польской Республики. Тогда мир узнал об ужасах Майданека. И так ласково и мило звучащее название Люблина заслонилось зловещей и мрачной тенью этого одного из самых страшных лагерей уничтожения, подлинной фабрикой смерти. Дорогу в Майданек нет надобности спрашивать: даже если бы не было на улицах Люблина указателей с лаконичной надписью "До Майданека", направление к страшному месту можно было легко узнать по неиссякаемому потоку взволнованных, бледных жителей Люблина -большинство из них не имело понятия о совершавшихся рядом с ними злодеяниях.

На территории Майданека мы с Гроссманом проводим почти целый день. Писатель внимательно знакомится с его кошмарной "технологией".

В Майданек привозили людей, главным образом еврейские семьи, из всей Европы. Мыс Гроссманом шаг за шагом идем по их последнему пути. Идем через длинный полутемный коридор, по которому еще недавно, теснясь и спотыкаясь, медленно двигался поток уже чувствовавших что-то недоброе, но пытавшихся сохранить какую-то надежду людей, направлявшихся, каким говорили, на санобработку. Вступив в "предбанник", они снимали с себя одежду и получали по микроскопическому кусочку мыла.

После "предбанника" - собственно "баня". Последний этап этой чудовищной, тщательно и продуманно налаженной бойни. Когда "баня" до отказа набивалась голыми испуганными жертвами, наглухо закрывались железные двери, в потолке открывались специальные люки, откуда начинал поступать смертоносный "циклон". Стоя с Гроссманом на сером кафельном полу, мы пытаемся представить себе, что происходило здесь тогда. Но какое воображение способно передать состояние людей, вчера еще свободных, культурных, мыслящих, творческих, а сегодня низведенных до уровня равнодушно истребляемых насекомых, до уровня тараканов и мышей. Согласно своему пристрастию к научно-официозной терминологии гитлеровцы именовали эти изуверские злодейства "радикальным решением еврейского вопроса". Этим занималась особая инстанция, возглавляемая пресловутым Эйхманом, после поражения гитлеровской Германии скрывавшимся в Латинской Америке, но доставленным оттуда в Тель-Авив и получившим там по заслугам.

Надо, между прочим, сказать, что у обладавших немецкой практичностью гитлеровцев ничто в Майданеке (и, естественно, в других лагерях) не пропадало зря. Не говоря уже об одежде и обуви, взрослой и детской, ценных предметах домашнего обихода и быта, вдело шли, конечно, золотые зубы, а также женские волосы, которыми набивались тюфяки в подводных лодках. Использовался и пепел сожженных в крематории мертвых тел - он направлялся в качестве удобрения на обширные огороды вокруг Майданека, где выращивали огромных размеров капусту и другие овощи.

Нам с Гроссманом посоветовали посмотреть и "базисный склад" Майданека на улице Шопена, 9. По этому адресу оказалось здание нового, законченного постройкой перед самой войной городского театра. Мы входим в огромный зрительный зал и перед нами - странное, причудливое зрелище; там, где обычно находятся аккуратные ряды кресел партера, в диком беспорядке нагромождены всевозможные сундуки, кофры и ящики, разных размеров и видов чемоданы, саквояжи, сумки и рюкзаки. Большинство из них раскрыто, в них одежда, белье, обувь, домашние вещи, книги, термосы, детские игрушки - все, что только могут захватить с собой люди, снявшиеся с годами обжитых мест и навсегда переселяющиеся в далекие неведомые края. Особенно много здесь стеганых ватных и пуховых одеял, вязаных жилетов, свитеров, шарфов, рукавичек и других теплых вещей. Дело в том, что гитлеровцы изуверски разнообразили методы депортации еврейского населения. Чаще всего применялась открытая и грубая облава, "блокада": квартал за кварталом, дом за домом, квартира за квартирой оглашались свирепой каркающей командой "Алле р-раус!!!' - "Всем выходить!!!" Это означало, что всему, из чего на протяжении многих лет складывалась жизнь - творческий труд, семейные радости и заботы, воспитание детей, счастье молодоженов и мирный покой стариков, житейские планы и надежды, всему этому в одно мгновение наступал конец. Алле р-раус!!! - и впереди только два-три дня транспортировки в какой-нибудь из лагерей уничтожения и мучительная, лютая смерть. Но был и другой, маскировочный метод, как в данном случае, когда людям вполне вежливо объявляли, что они переселяются в северные края с холодным, но здоровым климатом, где им будут обеспечены жилье и работа. Люди страстно хотели в это верить и тщательно к этому готовились. Весь пол партера усеян бесчисленными коробочками и флакончиками с патентованными лекарствами против простуды, насморка, кашля, радикулита, гриппа, всевозможными дорогими медикаментами и предметами ухода за больными. Люди собирались жить долго и беречь свое здоровье. А в это время где-то на заднем дворе Майданека выгружали из вагона предназначенный для них "циклон".

Внутренность театра напоминает собой жуткий, привидевшийся в кошмарном сне магазин подержанных вещей. В окружающих зрительный зал ярусах, в балконах и ложах размещены отделы мужских костюмов и женских платьев, обуви, белья, чулок и носков, галстуков, зонтиков и т. д. Обычные, безобидные, будничные предметы. Но на них нельзя смотреть без содрогания - ведь каждый из них безмолвно кричит о мученической смерти своего недавнего владельца. Мы идем вдоль огромных переполненных ларей, где каждый помазок для бритья, каждая авторучка, зубная щетка - это удушенный в газовой камере и потом сожженный человек. А "Отдел детских игрушек"!. Мыслимо ли спокойно смотреть на полки с бесчисленными большими и крохотными куклами, на тысячи мячиков, на плюшевых мишек и зайчиков, которых совсем недавно ласково прижимал к груди ребенок, брошенный вслед за родителями в жерло круглосуточно горевших печей Майданека.

Потрясенные до глубины души покидаем мы с Гроссманом этот кошмарный "театр-универмаг". Уходя, я поднимаю с пола небольшой молитвенник в потертом кожаном переплете. На титульном листе надпись: "Принадлежит Матильде Гарпманн Быстриц". Я не склонен к мистике, но Гроссман, посмотрев на меня с печалью в глазах, сказал:

- По-моему, эта женщина хочет, чтобы вы сохранили о ней какую-то память на земле...

И я повез этот молитвенник в Москву моей матери, он находится в моем доме по сей день.

После страшного Майданека нам доведется увидеть на другом конце Польши еще более страшную, апокалиптически кошмарную Треблинку. Кровью сердца, как принято говорить, написан Гроссманом очерк "Треблинский ад" об этом чудовищном лагере-плахе. Вот несколько строк из этого очерка:

"...Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле... А земля колеблется под ногами. Пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода.

И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку..."

Эти проникновенные, пронзительные слова Гроссман находит в глубине своей души. Всех нас потрясали злодеяния гитлеровцев, но мне кажется, что Гроссман переживал их с особой, невыразимой остротой и болью. Я видел, как при всей его внешней сдержанности раскаленным железом жгли его не только дикие и варварские злодеяния Холокоста-истребления еврейского народа гитлеровцами, но и любые - как открыто оголтелые, так и завуалированные - проявления антисемитизма, увы, в нашей стране.

К предполагавшемуся освобождению Варшавы советскими войсками, рассказать о котором, и был командирован Гроссман, мы не опоздали по той простой причине, что оно тогда не состоялось. Мы могли только лицезреть огромное зловещее зарево за Вислой, где восставшие варшавяне отчаянно сопротивлялись оккупантам. Казалось, что советское командование неминуемо использует благоприятную стратегическую ситуацию и ударит по фашистам. Но наши армии не трогались с места. Никто ничего не понимал, расспрашивать же и, вообще, рассуждать на эту тему не рекомендовалось... А мы с Гроссманом единодушно пришли к выводу, что Сталин в данном случае руководствуется отнюдь не стратегическими, а политическими соображениями. И его очень мало волнует судьба повстанцев...

Самой значительной наблюдаемой нами военной операцией было форсирование реки Нарев частями 65-й армии, в штаб которой мы направились из-под Варшавы. С этим событием связан маленький эпизод, нас тогда немного позабавивший. Еще по пути в Польшу я, автомобилист-любитель, с большим интересом, сидя рядом с шофером Леной, присматривался к необычному "виллису" и испытывал большое желание сесть за руль этой замечательной машины. Я долго не решался высказать свое желание, понимая, что вряд ли оно вызовет восторг у пассажиров. Наконец, собравшись с духом, я как бы небрежно произнес:

-А не сесть ли мне за баранку? Пусть Лена немного отдохнет. А?

Мирно беседовавшие полковник-писатель и полковник-танкист дружно умолкли, после чего были выражены сомнения относительно моих умственных способностей. Я замолчал и надулся. И надо же было так случиться, что на другое утро, когда мы должны были выезжать на передний край, наша Лена плохо себя почувствовала и вышла из строя. Получить в штабе другую машину или другого шофера не представлялось возможным. Мои полковники растерянно стояли во дворе возле нашего "виллиса" и что-то обсуждали, посматривая в мою сторону. Я же, засунув руки в карманы, прогуливался по двору с преувеличенно равнодушным видом. В конце концов Гроссман, откашлявшись, обратился ко мне:

- Борис Ефимович, а вы... э, в самом деле, могли бы... э-э... повести машину? : '

- Не знаю, не знаю... - отвечал я вяло. - Можно, конечно, попробовать... Но боюсь не угодить столь капризным пассажирам. Да и ответственность за, так сказать...

- Ладно, ладно, будет вам, - заговорили полковники.- Поехали. Вы же сами понимаете, что другого выхода нет... Я торжествовал и сменил гнев на милость.

Со своими шоферскими обязанностями я благополучно справлялся и мог убедиться в отличных качествах "виллиса". А дальше произошло следующее. Мы въехали во двор помещичьей усадьбы, где разместился штаб наступавшей на этом участке дивизии, и сразу же встретились с озабоченным, куда-то торопившимся начальником штаба, который тут же дал корреспондентам "Красной звезды" краткую информацию о происходящей операции. Гроссману вдруг захотелось пошутить, и он, скрывая улыбку, представил меня начальнику штаба:

-А это, знакомьтесь, наш шофер Борис Ефимов. Тот посмотрел на меня с недоумением, явно не понимая, зачем ему в этой обстановке знакомиться с корреспондентским шофером, но ничего не сказал, а увидев проходившего мимо старшину, распорядился:

-Вот что, Руденко. Проводите товарищей полковников в командирскую столовую и не забудьте покормить у себя шофера.

Гроссман слегка покраснел и, косясь на меня, стал уточнять;

- Э-э... Вы меня не совсем поняли. Это ведь наш, так сказать, известный,..

- Да, да, - рассеянно произнес начальник штаба, завидев въехавшего в ворота мотоциклиста, - Добро. Как пообедаете, подойдете ко мне.

Я, грешным делом, не мог не рассмеяться сконфуженному виду Василия Семеновича.

- Разрешите быть свободным, товарищ начальник? - спросил я, приложив руку к козырьку. - Когда прикажете подавать машину?

Обедали, впрочем, мы все вместе за столиком во дворе. И тут мне неожиданно пришлось переключиться на свою основную профессию. К нам подошли два товарища из дивизионной газеты и, узнав, кто есть кто, попросили меня дать карикатуру в номер, уже готовый к печати. Вооружившись авторучкой Гроссмана и листком из его блокнота, я быстренько смастерил "красноармейскую шараду" из двух рисунков. На первом был изображен приклад красноармейца, с размаху ударявшего по физиономии Гитлера, и написан первый слог - "НА!" Второй рисунок представлял собой злобно ревущего фюрера и сопровождался слогом "РЕВ!" Текст шарады - НАРЕВ! Карикатура в общем понравилась, но один из сотрудников газеты засомневался:

-Одну минуточку, товарищ Ефимов, - обратился он ко мне. - Река, которую мы форсируем, называется Нарев, а не Нарев, не так ли? А про ревущего человека мы говорим, что слышен рё'в, а не рев. Вроде не получается шарада-то.

- Почему не получается? - возразил я, - все-таки, слова эти очень близки по звучанию и смысл шарады нисколько не пропадает. Нельзя быть таким педантом.

- Мне кажется, - заметил Гроссман, - Борис Ефимович прав. Это ведь не школьное сочинение, а карикатура для солдатской газеты. А главное то, что мы стоим на берегу Нарева и Гитлер здесь крепко получил по морде. Вспомним к тому же в пушкинской "Полтаве": "На холмах пушки, присмирев, прервали свой голодный рев". Думается, Александр Сергеевич тоже разбирался в законах русского языка.

На том и порешили. После этого я снова превратился в шофера. Выехав со двора, я притормозил возле стоявшего в группе офицеров начальника штаба. Он начал было объяснять корреспондентам, как проехать на командный пункт генерала Панова, потом, махнув рукой, стал объяснять мне:

- Слышь, шофер! Ехай прямо по этой дороге. Прямо и прямо. Метров через триста, где лежат побитые лошади, свернешь направо в лес по танковой колее. Проедешь еще метров двести и увидишь - стоят виллиса. Там и будет капе Панова.

Выслушав все указания, и почтительно козырнув, я лихо рванул с места, затем обернулся к своим полковникам, и мы дружно рассмеялись...

Писатель, глубоко и серьезно мыслящий, стремившийся постичь суть событий и явлений, Гроссман в годы войны не ограничивал себя оперативными корреспонденциями и очерками. Уже в 41-м году в нескольких номерах "Красной звезды" была опубликована его повесть "Народ бессмертен", в которой автор смело и правдиво пишет об ошеломившем страну трагическом отступлении Красной Армии на всех направлениях гитлеровского вторжения.

Василий Гроссман считал своим долгом писать об этой войне неприглаженную правду, объективно показывать ее неприглядную и жестокую изнанку. Какое-то время это ему удавалось, но когда в литературе о войне стал преобладать помпезно-залихватский тон, на Гроссмана стали смотреть с опаской. "На самом верху" не любили упоминаний об ошибках, просчетах, неудачах и потерях. Даже такой партийно-благонадежный поэт, как Алексей Сурков, не избежал, помню, суровой взбучки в печати за одну-единственную строку в его знаменитой "Землянке": "А до смерти-четыре шага..."

Над головой Гроссмана стали сгущаться тучи, а вскоре грянул и первый гром. Его большой роман "За правое дело", написанный по впечатлениям Сталинградской битвы, был свирепо и тенденциозно раскритикован в "Правде" как "искажающий и принижающий" подвиг доблестной Красной Армии, да и всего советского народа. Надо знать, что подобная проработка в "Правде" предвещала в те времена серьезные неприятности. И, как было положено, раскритикованный в "Правде" автор немедленно и безропотно признавал свои грубые ошибки, обязывался в кратчайший срок их исправить. Через такую процедуру в разное время и по разным поводам пришлось пройти Александру Фадееву, Валентину Катаеву, Константину Симонову и другим видным писателям. Василий Гроссман этого не сделал и тем самым как бы безмолвно продолжал стоять за правое дело писателя иметь собственное мнение, не обязательно совпадающее с официальным. Более того, не изменив ни одной строки в этом романе, он сделал его первым томом главного и самого значительного труда своей литературной биографии - романа "Жизнь и судьба", над которым не прекращал работать неустанно и неистово, с каким-то ожесточенным вдохновением и даже вызовом.

Готовый роман Гроссман предложил журналу "Знамя". Редактор журнала, ознакомившись с рукописью, немедленно доложил о ней в высокую партийную инстанцию. А дальше все пошло в лучших традициях тридцать седьмого года: ночью на квартиру писателя явились незваные гости. Самого писателя, правда, они не арестовали - репрессировано было его произведение, все экземпляры рукописи романа "Жизнь и судьба", черновики и записи были изъяты и увезены. И подобно тому, как в известные времена люди обивали пороги "соответствующих органов" в надежде что-нибудь узнать о своих исчезнувших мужьях, братьях, сыновьях, так теперь метался писатель Василий Гроссман в поисках своего литературного детища. Наконец ему удалось пробиться к главному идеологу режима - Михаилу Андреевичу Суслову. Ему было сказано, что изъятие романа произведено для его же, Гроссмана, блага, ибо, попади рукописи за границу и будь там роман издан, это нанесло бы серьезный ущерб безопасности и престижу Советского Союза, за что ему, Гроссману, пришлось бы очень строго ответить.

- Но не за границей, а у нас, в Советском Союзе, возможно будет издать этот роман? - почти с отчаянием спросил Гроссман, на что Суслов издевательски ответил:

- Возможно. Через двести лет.

Высокопоставленный партократ, однако, ошибся. Роман "Жизнь и судьба" увидел свет значительно раньше. Был найден каким-то чудом уцелевший машинописный экземпляр крамольного романа, и он был издан в 1990 году в двух томах, как и планировал его автор. Роман "Жизнь и судьба" произвел огромное впечатление масштабностью охватываемых в нем событий и явлений, глубиной писательского проникновения в их суть и смысл, выразительностью художественных образов. Многие ставили его рядом с "Войной и миром". Но сам автор не узнал о выходе романа. И не узнает никогда. Василий Гроссман ушел из жизни задолго до этого -талантливый, умный и честный человек, писатель-гуманист, по-настоящему, всем своим сознанием преданный идеям человечности, справедливости, взаимопонимания между людьми всех народов и рас.

Несправедливо злобно оболганный, замалчиваемый и бойкотируемый, он не дожил и до шестидесяти лет...

 

Источник

base.ijc.ru